Тем временем отлетали в вечность недели, а старый священник все надеялся, что время сгладит укоры его совести. Но этого не происходило. Наоборот, с каждым днем росло его беспокойство за судьбу души Анны. Он не раз видел во сне, как она погружается в пекло, а потом часами простаивал перед алтарем, моля Бога, чтобы тот дал прелюбодеям еще здесь, по эту сторону могилы, понять, что на этом свете нельзя пренебрегать святыми обетами и таинствами католической церкви и бросаться в объятия первого встречного сладкоустого соблазнителя.
Сначала отца Иана занимало только счастье Анны. Тут сразу было ясно, что арфист и певец, хотя и не состоящий с нею в законном браке, заботился о ней гораздо лучше, чем легкомысленный Раймонд Хереви. Священник не был человеком жестоким, и, само собой, счастье женщины и матери нельзя было так просто сбрасывать со счетов. Но как только он выходил из усадьбы и забывал, как сияют глаза Анны, упреки совести снова начинали изводить его по ночам.
Да, Анна и Раймонд были мужем и женой. Он сам соединил их руки и выслушал в притворе своей старенькой церквушки в Локмариакере клятвы, соединившие их на земле и на небе. Он искал способы уладить это запутавшееся дело и перед людьми, и, что представлялось ему еще более важным, перед суровым Богом. Кроме того, достойным рассмотрения был и тот вопрос, что Бартелеми ле Харпур не обладал никакими правами на усадьбу и доходы от хозяйства в Кермарии, которые крестьяне по старинке сносили в виде оброка к нему на двор. Хотя законный сын сэра Жана был далеко, земля и люди казались священнику скорее собственностью Раймонда, чем Анны и ее сожителя.
Такие мысли заставили старика еще раз собраться в путь, на этот раз в Ванн, и обсудить возникшее положении — само собой, не называя действующих лиц по именам, со своим старым приятелем, состоявшим в окружении епископа.
Тому было предельно ясно, что делать. Отец Иан должен попытаться разыскать потерявшегося мужа Анны и приложить все свои усилия и влияние, чтобы эти двое снова соединились.
Решив, что совета мудрее ему уже никто не даст, священник позаимствовал на епископской конюшне неказистого мула. Он собрался наутро отправиться в Хуэльгастель, где надеялся что-нибудь разузнать у отца Йоссе о местопребывании Гвионна Леклерка, более известного ему под именем Раймонда Хереви.
Франсуа лежал на постели, заключенный в свое собственное тело, словно в тюремную камеру. В тело, которое предало своего обладателя.
На улице стемнело; у изголовья его постели, отбывая «дежурную службу», как он называл это про себя, сидела Лена, бывшая служанка его матери. Она запалила свечку на комоде, а потом — факелы в держаках по стенам. Не жалея запасов светильного масла, она щедрой рукой зажгла их все, как это было у нее в привычке. Должно быть, она каким-то шестым чувством понимала, что ледяной холод пробирает его до костей. Франсуа уже давно осознал, что как бы высоко не вздымалось пламя факелов, как бы не пылали свечи и очаг — тепло ему уже никогда не будет, разве только на том свете.
О, как ему хотелось вымолвить хоть слово! Днем и ночью он молил Бога, чтобы тот одарил его возможностью говорить. Хотя бы одну фразу. Он приказал бы Лене затушить все огни, все до единого; тогда бы он быстрее замерз, упав в сладкие объятия небытия.
Франсуа ненавидел свечи.
Он мечтал о полной темноте. Но, как назло, с того самого момента, как его скрутило, все эти долгие годы свет не гасили ни на миг. Всегда при нем горели свечи, всегда были сиделки, заботливые, аккуратные, пристально вглядывающиеся в его лицо в тщетной надежде заметить подрагивание хоть одного мускула мертвой, бесполезной, одеревеневшей плоти.
Франсуа знал, что они старались напрасно. Болезнь все больше и больше забирала его в свои лапы, и с каждым годом ему становилось все хуже. Его разум томился в неподвижном теле, словно птица в клетке. Она могла порхать с жердочки на жердочку, или биться сколько угодно о прутья, но дверцу не отворяли, и прутья были прочными. Маши крыльями сколько угодно, все равно улететь не удастся.
Пока однажды она не улетит далеко-далеко…
У Франсуа оставалось три чувства, поочередно наплывающие на него, словно приливы, повинуясь временам года и фазам луны. Иногда обострялся слух. Иногда — зрение. А обоняние никогда не покидало его.
Он не мог видеть Лену, которая штопала что-то, коротая время. Они уложили его так, что прямо перед его глазами всегда было это безобразное распятое страшилище, установленное в их опочивальне бесплодной Элеанор. Распятие было все такое же устрашающее, как и в тот далекий день, когда его только что окрасили. Хоть бы краски поблекли, что ли. Но он мог чувствовать запах Лены. Он вдыхал выдохнутый ею воздух — теплый, с едва заметной примесью женского пота. Это было не так уж плохо. Все было лучше, чем обонять гниль собственного быстро разлагающегося тела.
Франсуа не возражал против присутствия Лены. Когда он был здоров, то частенько притискивал ее в уголке, но далеко не заходил, чтобы не получить ненужного ему внебрачного ребенка. В той, прежней, жизни он, здоровый крепыш, находил в Лене то, чего не получал от своей второй жены, куда менее страстной, чем первая, его дорогая покойница.
Мерцающий свет свечи бросал блики на искаженное от боли лицо деревянного Христа, который корчился на своем смертном древе. Франсуа с завистью припоминал, что тот мучился на кресте только три часа, не больше. А его собственные мучения длились уже целую вечность.
Он закрыл глаза, мысленно послав проклятие бесполезному для него распятию. Сегодня он мог хорошо и видеть, и слышать. Какая польза от Бога, если он глух и слеп к людским страданиям? Мысли Франсуа текли дальше. Что ему еще делать, кроме как думать и вспоминать?